ГОД СПУСТЯ ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Владислав Дмитренко

СССР был предательски разрушен вопреки воле миллионов советских людей, ясно высказанной ими на всенародном референдуме 17 марта 1991 г. Об этом напоминает рассказ, который был написан замечательным советским журналистом Владиславом ДМИТРЕНКО ещё в середине 90-х годов, но по-прежнему находит и будет находить всё тот же отклик в сердцах наших людей до тех пор, пока вновь не возродится Советский Союз.

Было это летом того наурожайного в наших украинских степях года, что последовал сразу после окончания войны, и шел мне тогда шестой год. Пока бабушка хлопотала в комнате у плиты, я был чем-то занят в прихожей. Неожиданно в дверь постучали, а потом приоткрылась марлевая занавеска, и на пороге показался человек. Остолбенев в первую секунду, я кинулся к двери в комнату с истошным криком: "Бабушка, там кто-то стоит!"

Не знаю, что меня тогда так напугало. Может быть, необычная одежда незнакомца - на нем были обыкновенные брюки, но на плечах сидел френч непривычного, чужого цвета. А может, исходящий от него запах пропыленного сукна, разогретого тела и табака - тот запах, которым обычно пахнут мужчины.

Дело в том, что мужчин в нашем доме не было. Не вернулся с войны ни отец, ни дед, ни муж тети Кати. Так мы и жили - бабушка, тетя Катя с дочерью Ларисой, моя старшая сестра и я. Собственно, их не было и в остальных трех семьях, живших в тот же доме в других квартирах. Отец был только у соседской - через огород - десятилетней Катьки, но мы его никогда не видели: он лежал с перебитым осколком позвоночником, и когда начинал страшно кричать, худая длинноногая Катька привычно бежала в аптеку за морфием...

Вытирая фартуком руки, бабушка остановилась напротив незнакомца, молча глядя ему в лицо. Он заговорил что-то на непонятном языке, часто повторяя одно и то же слово "брот", а потом вытянул правую руку и раскрыл ладонь.

Это было диво-дивное. На ладони стояли чашки и блюдца из обожженной глины - малюсенькие-малюсенькие, но совсем как настоящие.

Несколько лет спустя мне объяснили, что пленные немцы работали у нас на кирпичном заводе. Кирпича требовалось немало. К примеру, наискосок от нашего дома стояло большое двухэтажное здание, от которого осталась одна коробка и кое-где куски перекрытия с торчащими из них железными прутьями. В этом доме окрестным мальчишкам был известен каждый камень, поскольку именно там разыгрывалась излюбленная нами игра. Играли ребята постарше, зато мы, малышня, были самыми благодарными зрителями. Игра заключалась в следующем: из патрона надо было вынуть пулю и отсыпать на ладонь немного пороха. Потом пуля снова забивалась в гильзу, но уже острием вниз. Патрон ставился на плоский камень, и в выемку донной части пули насыпался с ладони порох. Теперь достаточно было поднести спичку, и пуля со свистом уходила в небо.

И таких строений в нашем маленьком, затерянном на запорожских просторах городишке, было немало. Где-то на переломе войны, когда немцы уже начали отступать и вышли из города, но наши части в него еще не вошли, немецкая авиация - то ли ошиблась их разведка, то ли взяло верх злобное чувство мести - совершила на городок массированный налет, и число кирпичных коробок в нем значительно прибавилось. В результате той авиабомбежки лежит в братской могиле и моя мама.

Видя, что его не понимают, немец заволновался:
- Брот. Хлепп, хлепп.

О-о-о, хлеб! Это слово было мне хорошо знакомо. С ним было тогда негусто. Очередь занимали с вечера, а потом приходили к магазину рано утром. Иногда бабушка оставляла в очереди сестру или меня, а сама уходила на минутку по неотложным делам. Если она не успевала вернуться, очередь заносила тебя к прилавку, и продавщица сама отсчитывала и совала в ладонь сдачу вместе с буханкой горячего хлеба.

От булочной до нашего дома было всего три с половиной квартала. Но по напряжению это короткое расстояние равнялось многим километрам. Не помню, как объясняли нам старшие, да и объясняли ли, что этот хлеб - на всех, но это мысль жила в твоем сознании. Если тебе выпадала удача и к буханке полагался довесок - он съедался почти без всяких угрызений совести. Потом еще у корочки были такие нависающие "наплывы" - их можно было отковырнуть, чтобы придать булке правильную геометрическую форму, хотя это уже вызывало некоторые сомнения. После такого выравнивания бабушка обычно гладила тебя по голове и шуточным голосом говорила:
- Ну вот, опять нам хлеб после мышки достался.
А потом отворачивалась, чтобы нельзя было увидеть ее глаза.

- Йа, йа, хлепп, - совсем заторопился немец и еще дальше вытянул вперед руку с игрушечными чашечками.
- Тфой.

В девятом классе, когда было твердо решено поступать на журфак, я, примериваясь к литературному мастерству, не раз прокручивал в памяти этот эпизод, стараясь вникнуть в психологическую картину происшедшего. Вот всего год спустя после войны перед бабушкой стоит молодой, не слишком откормленный, потому что если недоедали в тот неурожайный год мы, то, естественно, не перекармливали и пленных, но, во всяком случае, живой и здоровый немец и просит хлеба, - он, один из тех, кто лишил жизни ее мужа, сына, невестки, зятя. Что испытывала в том момент ее славянская душа? Как она могла бы поступить?

Из прочитанных к тому временим французских романов и рассказов о давнишней франко-прусской войне выходило, что бабушка должна была взять кастрюлю с кипящим постным борщом, да и выплеснуть его в ненавистное лицо.

Бабушка действительно взяла со стола длинный столовый нож, но направилась с ним не к немцу, а к шкафу, где, прикрытый салфеткой от мух, у нас лежал хлеб. Булка была почти целой. Отмерив почти половину, бабушка разрезала ее в два приема и все так же молча протянула хлеб стоящему в дверях человеку.

Не помню, чтобы кто-либо из нас играл теми малюсенькими чашечками и блюдцами. Похоже, бабушка их просто не взяла, понимая, что то был совсем не товар для обмена, а молчаливый призыв к человеческой солидарности.

Некогда мне казалось, что этот эпизод никогда не забудется - ведь это было первое, с чего я начал себя помнить. Однако с течением времени другие заботы вытеснили его в самые дальние уголки памяти, где он, может быть, так и остался бы невостребованным, если бы лет шесть назад сын не вернулся однажды из школы с несколькими пачками печенья в иностранных обертках.

То была знаменитая "гуманитарная помощь", и я долго рассматривал надписи на немецком языке. Но вместо очищающего чувства человеческой общности охватило вдруг смутное, ничем не оправданное предчувствие надвигающейся беды.

А ведь казалось, что ничто ее не предвещало. Во время учебы на каникулы я неизменно отправлялся в родные места, да и позже наведывался туда почти каждый год. То разрушенное двухэтажное здание, где мы в детстве играли целыми днями напролет, было отстроено, и там расположилась хлебопекарня - в этом было даже что-то символическое. Позже булыжная мостовая центрального проспекта была залита асфальтом, в нем появились девятиэтажные здания, что позволяло жителям городка чувствовать себя почти что столичными жителями. После посещения промтоварных магазинов жена удивлялась, зачем моя двоюродная сестра Лариса приезжает к нам в Москву за покупками, если у них в Орехове выбор даже побогаче - от венгерских кофточек до радиокомбайнов из Риги и чешских мотоциклов.

Лариса работала на самом крупном в городке предприятии, где производились кормораздатчики для всего Советского Союза. Более того, где-то в году семидесятом они вышли уже и на международную арену, поскольку их продукция начала поставляться чуть ли не в сорок стран мира. Все больше моих земляков знакомились с зарубежными странами - каждый год с наступлением лета на заводской доске объявлений вывешивались сообщения о путевках в Болгарию, Польшу, Чехословакию, Венгрию, ГДР, на Кубу... Самая дорогая, помнится, была на Кубу - около 700 рублей, остальные - 200-240.

Жизнь начинала налаживаться, пока однажды мы не проснулись в другой стране. С родными мы разговариваем теперь в основном по телефону. Последний разговор с Ларисой состоялся месяц назад, она сообщала, что уже в который раз находится в неоплачиваемом отпуске, так как производство практически свернуто. Вместо денег выдаются талоны, на которые можно что-то купить в открытой при заводе лавке - как в каком-нибудь 1905 году.

- Помнишь, ты лет шесть назад говорил, что, судя по обозначившимся тенденциям, все у нас будет, как в Бразилии - кучка богачей и море нищеты? - сказала она. - Мы еще тогда с тобой спорили: не может такого быть в такой огромной развитой стране. Так вот, ты ошибся только в одном - стало хуже, чем в Бразилии. Это всего лишь Парагвай...

Я поинтересовался, на что же они живут, если большую часть года она проводит в вынужденном отпуске, и она напомнила, что тетя Катя ведь получает пенсию, да еще огород. Она назвала размер пенсии, и мы посмеялись, что они наконец-то стали миллионерами, и только положив трубку, я произвел нехитрое деление и ужаснулся: получалось 8 рублей. Это было почти в четыре раза меньше того, что получала бабушка-пенсионерка в те первые послевоенные годы, но тогда ведь еще работала тетя Катя...

А накануне последних выборов раздался звонок уже из Москвы. Незнакомец представился - не по фамилии, правда, - следователем, который некогда работал в министерстве, где, по его словам, занимал даже немалый пост. Его интересовало, кто издает газету "За СССР", где изредка появляются и мои статьи, потому что не может же такого быть, чтобы русские хотели воссоздания Советского Союза, то есть чтобы вся эта братия снова села русскому народу на шею.

В ответ я предположил, что теперь-то он стал жить как минимум в пять раз богаче, поскольку эта братия без малого пять лет как не сидит у него на шее. Каким, к примеру, стал ныне его месячный доход? Замявшись, следователь извиняющимся тоном пояснил, что он ведь бюджетник... в общем, шестьсот тысяч.
- А сколько получали раньше? - полюбопытствовал я.
- Ну, сто восемьдесят.
- Нынешние шестьсот тысяч - это примерно тогдашние шестьдесят рублей. То есть вы стали жить в три раза хуже...
- Но теперь вы можете свободно иметь дополнительный заработок, а в то время коммунисты работать по совместительству запрещали.
- Так я ведь и спрашивал про ваш общий месячный доход... Чтобы жить хотя бы так, как вы жили раньше, он должен составлять как минимум два миллиона. Как, набирается?
- Ну, я дополнительно даю консультации, просматриваю кое-какие работы...
- Набирается? - настаивал я.
- Нет, - признался он.
- Другими словами, за всю вашу работу, включая и дополнительную, вы получаете меньше, чем те самые коммунисты платили вам за одну... Знаете, в таком случае лично я предпочел бы одну, и пусть мне при этом запрещают работать по совместительству...

Он перевел разговор на другую тему, но все сказанное было до тошноты скучно, поскольку один к одному повторяло лишь то, что каждый день можно услышать по радио или ТВ, а на худой конец прочитать в "Московском комсомольце". Те же мифы о "рынке", те же аргументы, тот же уровень мышления. И самое характерное: именно теперь, когда человека сделали рабом - даже хуже, чем рабом, поскольку раба худо-бедно и кормили, и одевали, а этому на одну кормежку с трудом хватает - он начинает талдычить о свободе.

А вот что мне больше всего на свете хотелось бы узнать - так это что думают на самом деле три человека - да еще маячащий за ними четвертый со зловещей метиной на лбу. Не тогда, когда, изгибаясь в талии, их придворные льстиво заглядывают им в глаза. А, скажем, утром, в тот рассветный час, когда мозг уже проснулся, но еще не успел возвести защитных барьеров на пути всякой разрушающей целостность личности мысли, и когда вдруг как молнией пронзает осознание не только большого греха, но и самой малой вины вроде обиды, нанесен ной другу незаслуженно брошенным в лицо словом. Неужели в такой вот миг ни разу не мелькнуло у них в сознании, что будущие историки - не получающие из их рук ни подачек, ни должностей, ни почестей, а потому абсолютно независимые - напишут отстраненно и бесстрастно:
"Такой-то (дата рождения-дата смерти) - разрушитель страны".
Неужели ни разу?

Владислав ДМИТРЕНКО

Щёлкните здесь, чтобы вернуться к оглавлению мартовского номера (2006 г.)